– Так он не сам? Не передозировка?
– Он-то как раз сам! Только в неположенное время и в неподходящем месте! И записка эта. Я ее наизусть запомнил, так и стоит перед глазами. Синие корявые буквы. И его синее корявое тело.
– И что там было?
– Не поверишь. Я даже после тех слов не понял, знал ли его когда-нибудь по-настоящему? Хотя если честно, я иногда не уверен, знаю ли по-настоящему себя.
– Так что в записке-то было?
– Вообще, она длинная была, но суть в том, что скучно ему стало, даже умирать было скучно.
– Не новая трактовка оправдания самоубийства. Скука – типичный атрибут одиночества. Я вот чувствую себя одиноким постоянно, за редким исключением минут просветления. Но, по-моему, понимание данного факта совершенно не означает, что надо из этого мира уходить.
Игнат замолчал, умничать дальше не хотелось, а говорить банальности тем более. Он задумался и все же продолжил:
– Знаешь, Макс, я как-то слишком цинично стал относиться к вещам, которые обычно воспринимаются с трепетом. Помнишь, я одно время был на реабилитации в Испании?
– Здоровый среди больных? Рассказывал как-то.
– Ну да. Так вот, там я таким как сейчас не был. Там каждую историю сломанной судьбы, каждую чужую боль я воспринимал с состраданием. Все пытался понять, какая кривая дорожка и почему завела человека в ад кромешный. А сейчас как отрезало.
– Насмотрелся, наверно, вот и опостыло все.
– На тему смерти люди вообще предпочитают не рассуждать, а тем более думать о ней. Эти попытки спрятаться от неминуемого меня уже и смешить перестали, остался голый цинизм.
Максим отпил из бутылки, посмотрел на Игната, и в его мутных с поволокой глазах блеснула искра какого-то умирающего, но еще живого начала. Он начал не спеша рассказывать, размерено и интересно, как умел и любил говорить когда-то. Его язык был слишком хорошо поставлен для человека, считающегося отбросом общества. Наркотики не успели до конца разъесть его сознание, и высшее гуманитарное образование кровоподтеками слов проявлялось в его речи.
– Цинизм? Весь твой цинизм – это недовольство собой, которое ты проецируешь на других!
Любой человек, побывавший в реабилитационных центрах с их психотерапиями и молитвами, становился философом в той или иной степени. Максим исключением не был, но его философские умозаключения постоянно перемежались уличным сленгом и крепкими выражениями.
– Я могу рассказать тебе о цинизме, если готов выслушать.
– Валяй, – произнес Игнат без особого энтузиазма, уставившись себе под ноги.
– Помню, однажды я проезжал по Большой Грузинской и увидел картину чисто совковой действительности. Резануло по сердцу так, как не один предательский нож! – Максим раскинулся на лавочке с максимально возможным комфортом и с расстановкой продолжал вспоминать. – Это было году в две тысячи пятом-шестом, точно не помню. Я к тому, что сноска на совковость, как ты понимаешь, чисто фигуральная.
– Фигуральная?
– Ага. Еще это можно связать с чисто русскими дикостью, безысходностью, нищетой. И с русской зимой, вдобавок.
Игнат молча повернулся к нему вполоборота и закурил, внимательно наблюдая не только за тем, что Максим говорит, но и как говорит, как меняются его настроение и блеск глаз.
– Так вот, в Москве тогда стояли «крещенские» морозы, за тридцать точно. Хотя Крещение уже, по-моему, прошло, и дело двигалось к весне. Я примерз к баранке своего убитого «дубля», ну ты помнишь.
 
